Недоконченные беседы («Между делом») - Страница 9


К оглавлению

9

Четвертая часть. Иван Михайлыч объявляет семь в червях. Отставной губернатор подсматривает в карты и, видя, что Иван Михайлыч принял туза пик за туза червей, провозглашает: «Вистую и приглашаю — в темную!» Мгновенно обнаруживается роковая ошибка. Трио: он (я) без трех! — к которому незаметно присоединяются голоса прочих. Тррах! — раздается раздирающий уши звук…

— Конец еще не доделан, — объясняет Неуважай-Корыто, — мы даже не знаем, следует ли остановиться на четвертой части или написать еще с десяток частей. Некоторые из «наших» говорят, что надо ограничиться четвертою частью, но Василий Иваныч, а вместе с ним и я полагаем, что необходимо продолжать. Не забудьте, что вслед за праздником у виновника торжества должно последовать приглашение от Ивана Михайлыча, у которого, кстати, жена родила, потом приглашение (на селедку) от находящегося под судом губернатора, где гости уличают хозяина в нечистой игре в карты; потом наш герой едет благодарить директора (который знакомит его с своею женою), потом — министра, и наконец, поблагодарив всех, убеждается, что ему ничего больше не остается, как благодарить создателя. Ежели ограничиться только четырьмя частями, то придется все это оставить. Не правда ли, жалко?

— Да еще как жалко-то! Не оставляй! Слушай! у него поясница… надежная?

— Поясница у него — удивительная!

— Пусть продолжает! пускай пишет все десять частей!

— Василий Иваныч! голубчик! вот и Глумов на нашей стороне! он тоже говорит, что надо продолжать!

— Му-у-у!

— Итак, будем продолжать! — говорил Неуважай-Корыто, весело потирая руки, — а теперь, господа, не хотите ли чего-нибудь легонького, буффонаду какую-нибудь… например: «Извозчик, отыскивающий в темную ночь потерянный кнут»?

Но мы уже ничего не слушали. Мы наскоро простились с гостеприимным хозяином, наскоро накинули шубы на плечи и выбежали на улицу.

Некоторое время мы шли подавленные, ошеломленные.

— И ты не хочешь понять, отчего нынче так много самоубийств! — вдруг обратился ко мне Глумов. — Вот хоть бы этот самый Василий Иваныч… как освободится он от этих звуков, которые со всех сторон осаждают его, которые, как он ни беги от них, все-таки настигнут его? Одно средство… прорубь!

III

На этот раз Глумов пришел в настроение самообличения.

— Да, брат, — сказал он, — все мы только по наружности об каких-то новых порядках разглагольствуем, а разбери-ка хорошенько: ведь мы только и дышим тем, что в нас от старой закваски осталось, да еще теми лазейками, которые эта закваска отыскивает для себя в так называемых новых порядках.

— Не чрез край ли ты, однако ж, хватил? — возразил я, — ведь жить тем, что мы прячем, в чем не можем открыто сознаться — право, дело довольно трудное. Как бы ни сильно говорила в нас старая закваска, мы все-таки чувствуем, что обнаруживать ее не совсем для нас удобно: как же жить, опираясь на такой сомнительный материал? Да и сама формальная обстановка современной жизни так уж сложилась, что волей-неволей приходится оставить старую закваску.

— Что касается до того, что мы не имеем смелости открыто обнаруживать живущую в нас старую закваску, то это обязывает нас совсем не к тому, чтобы расстаться с нею, а только к тому, чтобы действовать исподтишка. Поэтому для своего прикрытия мы выдумали целую бессодержательную фразеологию; мы изобретаем каждый день новые обстановки, в которых новое представляют, собственно, только формы; одним словом, потихоньку блудим и пакостим в руку старине. И ежели все это, взятое вместе, действительно представляет очень сомнительный жизненный материал, то усилия, которые мы употребляем для ограждения его от погибели, все-таки доказывают, что он нам дорог, несмотря на свою негодность. А что касается до влияния формальной обстановки современной жизни, то само собой разумеется, что я не полезу в уездный суд с просьбой, коль скоро знаю, что уездные суды упразднены. Это так, это влияние я признаю.

— Послушай! ведь это у тебя уж привычка такая — все в странном свете представлять. Не одни уездные суды, а кой-что и другое. И даже не кой-что, а очень многое. Разумеется, старики, вот как мы с тобой…

— Да я об стариках-то, собственно, и говорю, потому что покуда они одни и стоят на виду. Что будет с подрастающим поколением, как будет оно действовать и какие чувства проявлять — этого я не знаю, хотя приблизительно и могу догадываться, что оно будет лучше, да и ему будет лучше. Я говорю о деятелях минуты — кто эти деятели? Ведь это, брат, мы с тобой, мы, пропитанные насквозь преданиями крепостного права, мы, для которых упразднение старых судов, например, означает только, что отныне до такой-то суммы человек мировому судье подсуден, а свыше этой суммы — окружному суду.

— Нет, с этим я положительно согласиться не могу. Не говоря уже о том, что, кроме нас и наших сверстников, в числе современных деятелей найдется достаточно и молодых людей, почти чуждых преданиям крепостного права, я утверждаю, что даже мы, старики, — да, и мы изменились к лучшему. Скажу, например, про себя. Конечно, отмена крепостного права встречена была мною с сочувствием преимущественно с точки зрения идеальной, как величайшая и либеральнейшая мера нашего времени; конечно, личные матерьяльные мои интересы были настолько задеты ею, что я… ну да, я сознаюсь в этом… я не мог не почувствовать последствий ее… Но ведь в человеке есть ум, душа моя, ум, который доказывает, что в известных случаях возврата не может быть. Я понял, что личное чувство мое должно подчиниться… я убедил себя, я делал в этом смысле усилия…

9