— И ты так-таки и не покажешь нам автора этой бессмертной буффонады? — упрекнул Глумов. — Господи! хоть бы глазком на него взглянуть!
— Нельзя, душа моя! Я тебе говорю: он под спудом у нас! Пускай он там, в той комнате, для нас поиграет, а мы его отсюда послушаем! Василий Иваныч! — крикнул он, — пришли господа, которые желают вас послушать! Сыграйте, голубчик! И знаете ли что: сыграйте-ка сначала «Поленьку»!
— Го-го-го! — откликнулся Василий Иваныч.
Мы сели все трое на диван: Неуважай-Корыто посередке, мы с Глумовым — по бокам. Раздался аккорд.
— Слушайте! слушайте! дишканты! заметьте работу дишкантов! — шепнул нам Неуважай-Корыто, сдерживая дыхание.
Действительно, дишканты работали сильно; Василий Иваныч необыкновенно быстро перебирал пальцами по клавишам верхнего регистра, перебирал-перебирал — и вдруг простукал несколько нот в басу.
— Это — няня Пафнутьевна! — шепотом объяснил Неуважай-Корыто.
Опять дишканты; щебечут, взвизгивают, и все словно на одном месте толкутся, и вдруг — бум! — опять няня Пафнутьевна! Бум-бум-бум! — и снова дишканты! Защебетали, застрекотали — бум! — и затем хаос… Руки забегали по всей клавиатуре от верхнего конца до нижнего и наоборот…
— Поленька поссорилась с Пафнутьевной…
Пауза. Неуважай-Корыто, не сводя глаз с портьеры, хватает нас обеими руками за рукава сюртуков, как бы желает воспрепятствовать, чтобы мы не ушли. Глумов открывает рот, чтобы что-то сказать, но Неуважай-Корыто мгновенно закрывает ему рот рукою и делает головою жест не то умоляющий, не то приказательный. Пауза длится пять минут, после чего игра возобновляется. В деле принимают участие уже только две самые верхние октавы, на пространстве которых пальцы Василия Ивановича без устали переливают из пустого в порожнее; темп постепенно замедляется и впадает в арпеджио.
— Поленька просит прощения! — чуть дыша, произносит Неуважай-Корыто.
Бум! — Пафнутьевна не прощает! Звуки сливаются; дишканты, басы, средний регистр — все смешалось. Руки Василия Иваныча аккордами забегали по клавишам… бац! кто-то всем телом сел на клавиатуру и извлек…
— Это примирение! — воскликнул Неуважай-Корыто и поднял такой гром ладонями, что можно было подумать, что они у него костяные.
— Каково? — обратился он к нам, когда в соседней комнате водворилась тишина.
— Хорошо, братец! — ответил Глумов, — только вот чего я не понимаю: почему это «Поленька», а не «Наденька»?
— Глумов! ты ничего не смыслишь! ты не понимаешь даже, что у Наденьки совсем другой музыкальный образ, нежели у Поленьки! Наденька мечтательна и сентиментальна, Поленька — бойка и игрива. Наденька никогда не ссорится с Пафнутьевной, Поленька — на каждом шагу! Наденька — f-moll, Поленька — C-dur. Неужели, наконец, это не ясно?
— Ясно-то ясно, а все-таки…
— Глумов! ты профан! Василий Иваныч! душенька! Слышите, Глумов утверждает, что это «Наденька», а не «Поленька»!
— Цырк!
— Вот видишь — он рассердился! И он не будет больше играть! Нельзя так, душа моя! Ведь он художник! он очень на эти вещи чувствителен!
— Цырк! цырк! цырк! — раздавалось за портьерой.
— Теперь — кончено! теперь — он ни за что не станет играть! А кто виноват? Нельзя так, мой друг! Ежели ты ничего не смыслишь в музыке, то это тем меньше дает тебе прав оскорблять человека… художника!
— Господи, да разве я намеренно? разве я знаю ваши обычаи? Ты бы сказал, что сомнений не допускается! Хочешь, я у него прощения попрошу?
— Хорошо, только это еще вопрос! Он художник, а для художника раскаянье — еще не все! Не в том дело, что ты просишь забыть о своей опрометчивости, а в том, что тут есть прискорбный факт, которого уничтожить нельзя! Это не какой-нибудь Мендельсон-Бартольди, у которого («Гебриды») нельзя понять, море ли плещет или пьяные матросы покачиваются (однако и у него есть уже представление о «качке»! — прибавил он, приложив длинный палец к длинному лбу), — это Василий Иваныч… понимаешь? Тот Василий Иваныч, у которого всякий звук так типичен, так ясен и реален, что он имеет полное право требовать, чтоб слушатель, без всякого предуведомления, прямо, сказал: да! это она! это «Поленька»! И ежели нашелся слушатель, который этого не сказал, ежели…
— Постой! я все-таки попробую! может быть, он и простит! Василий Иванович! батюшка! — обратился Глумов по направлению к соседней комнате, — по глупости ведь я! Ну, какая же это «Наденька», ежели вы говорите, что это «Поленька»! Простите же, голубчик, да сыграйте еще что-нибудь!
Но Василий Иваныч ни одним звуком не ответил на мольбу Глумова. Мы приняли бы это молчание в неблагоприятную сторону, если б Неуважай-Корыто не успокоил нас.
— Не цыркает — значит, смягчается! — шепнул он, — самолюбив он у нас — страшно! У всех этих художников раны какие-то — точно под Севастополем они изувечены! Прикоснись только — беда! Просите, просите еще!
— Ты-то что ж стоишь! проси! — толкнул меня Глумов.
— Василий Иваныч! — начал я, — за что же я-то наказан! Я-то, собственно, ведь ни на минуту даже не усумнился, что это «Поленька»!
— Му-у-у! — слабо раздалось по ту сторону портьеры.
— Ну, вот! слава богу! отлегло! — более знаками, чем словами, объяснил нам Неуважай-Корыто и, обратившись к портьере, громко прибавил: — Василий Иваныч! милейший! И в самом деле! сыграйте-ка… ну, что бы такое? ну, вот хоть ваш «симфонический tableau de genre»: «Торжество начальника отделения департамента полиции исполнительной по поводу получения чина статского советника»… сыграете?