На деле, однако же, видится совершенно противное. О подлинных расхитителях охранительная публицистика в большинстве случаев проходит молчанием, а некоторых из них — например, самоуправцев — даже похваляет. Название же расхитителей власти присвоивается ею тем учреждениям и лицам, которые, по самому свойству своих обязанностей, не могут иметь никакой прикосновенности ни к расхищениям при помощи воровства, ни к расхищениям при помощи самоуправства…
В особенности часто прилагается ныне это клеймо к новым судебным учреждениям. И слепая ярость, и клевета, и раскатистый хохот — все по их поводу считается пригодным, дозволительным и уместным. Не странно ли видеть, что в сфере охранительной может существовать пресса, которая слово «легальность» произносит не иначе, как с прибавлением паскудного «risum teneatis, amici?» А между тем это не фантазия, а действительность. Надрывают охранители животы со смеху, да и полно. Судей так-таки прямо в лицо и называют «несменяемыми» и «независимыми», а для присяжных заседателей даже сугубо уморительную кличку придумали: «непогрешимые»! И всё ведь в насмешку…
Я не к тому заговорил о судах, чтобы произносить в их пользу защитительную речь. Прежде всего я не сознаю себя достаточно компетентным в этом деле, а затем лично нахожу, что как бы ни были хороши суды, все-таки лучше совсем не иметь в них хождения, нежели состоять с ними в непрестанном общении. Так что ежели бы ко мне явился адвокат Балалайкин и стал убеждать, что я без всяких прав могу наверняка оттягать у соседа каменный дом (какой-нибудь охранительный Иудушка наверняка сказал бы по этому случаю: бог послал!), то я и тогда, наверное, отказался бы от предъявления иска. Но и за всем тем, наравне со всеми неодержимыми «колером» членами русской семьи, я убежден: во-первых, что судебная реформа исходит от той самой власти, на защиту которой выходят самозванные охранители; во-вторых, что «легальность» не только не подрывает власти, но, напротив, укрепляет ее и что, следовательно, если оба эти выражения употребляются рядом, то смешного в этом ничего нет; и в-третьих, что в практике новых судебных учреждений, со времен их преобразования, решительно ничего такого не произошло, что угрожало бы опасностью государству или вызывало бы хохот. Так что даже кличка «непогрешимости», присвоенная суду присяжных, есть, в сущности, только паясничество, ибо нигде и никогда суд присяжных не признавался символом непогрешимости, а считался только выразителем известного уровня общественного и народного самосознания.
Вот если б охранительная публицистика хлопотала о поднятии этого уровня — это было бы с ее стороны заслугой. Но в том-то и дело, что интересы ее заключаются совсем не в этом (пожалуй, чем ниже уровень, тем даже лучше, покойнее, благочиннее), а в том, чтобы учинить подтасовку, которая помогла бы подлинных расхитителей власти подменить расхитителями мнимыми.
Подтасовка это совершенно в нравах нашей охранительной публицистики и могла бы представлять серьезную опасность, если б последняя не умерялась значительной примесью недомыслия и бестолковости. Благодаря этому обстоятельству читатель, наиболее наивный и терпеливый, начинает уже видеть в подтасовках только дурную привычку, и больше ничего.
В сущности, по поводу вопроса о расхищении власти происходит такое же столпотворение, как и по поводу обращения к исконным русским началам. И в том, и в другом случае извергаются только бойкие слова, нимало не вяжущиеся с предметом, о котором заведена речь. О выводах или о пожеланиях нет и в помине. Людям более или менее подозрительным может показаться, что вот-вот сорвется с языка что-нибудь решительное, вроде «закрепощения» или восстановления старой судебной волокиты — отнюдь не бывало! Даже этих немудрых слов нет. Вообще никаких слов, кроме бойких, да и бойкие-то слова вырываются как-то внезапно, исключительно под влиянием всполошившегося темперамента. И в результате — ни шествия вперед, ни возврата назад, ничего, кроме бессодержательной пропаганды паники.
Если б охранительная публицистика была способна формулировать свои вожделения, если б она ясно и отчетливо произнесла те слова, вокруг которых она ныне только бессмысленно мечется, — она, наверное, выполнила бы свое назначение с успехом. У нее нашлись бы адепты — не особенно много, но кучка порядочная (ведь и до сих пор встречаются старички, которые облизываются при воспоминании о старых порядках), — с помощью которых она, чего доброго, провела бы в жизнь и закрепощение, и судебную волокиту. Словом сказать, она могла бы принести вред действительный, грандиозный, могла бы уязвить не того или другого из своих противников, а всех, всех вообще… Всех, кто носит человеческий образ, или, по крайней мере, мыслит и чувствует, как человеку мыслить и чувствовать надлежит.
К счастию, этого нет. Как ни беспредельно злопыхательство охранительной прессы, но бессилие ее мысли таково, что последнее непременно положит конец и бойким словам, и распространенному ими ошеломлению. Не перед разумом сложит оружие злопыхательство, а перед собственною бессмыслицей. Это настолько верно, что те из адептов, которые лучше других понимают, чье мясо кошка съела, начинают уже недоумевать и сердиться.
— Топчется на одном месте златоуст-то наш — ни взад, ни вперед! — жаловался мне на днях один старичок, который с 1862 года все ждет, что бог его простит, — мы было надеялись, что он «возвестит», а он только знай захлебывается.
Кстати о публицистике. В одной из газет я вычитал, что в одном из «Пошехонских рассказов» изображена «довольно темная аллегория, в которой, между прочим, действует «газетчик», отыскивающий революционеров для представления по начальству».